Виктор Вахштайн: «Идентичность города не зависит от идентичности горожан»

Социолог Виктор Вахштайн раскрывает понятие мета-городов и объясняет, почему, если в историческом центре Москвы построят десяток Охта-центров, половина жителей этого не заметят, а вторая половина просто недоуменно пожмут плечами. Специально для archspeech разговор вела архитектурный критик Мария Элькина.

Виктор Вахштайн: «Идентичность города не зависит от идентичности горожан»

Какие стороны жизни в современных мегаполисах вы назвали бы экстремальными?

Сначала нужно разобраться с самим понятием «экстремальности». В языке современной социологии словосочетание «экстремальный город» — это оксюморон. Потому что города определяются социологами как совокупность рутинных, повседневных, повторяемых изо дня в день непроблематичных действий. Города — суть пространства правил, которым мы следуем, не отдавая себе в этом отчета. Но на уровне интуиции идея «экстремального города» не кажется чем-то абсурдным. Разве современные мегаполисы — не те места, в которых мы живем «на пределе возможностей» и регулярно сталкиваемся с «риском»? Как тогда сочетаются «рутинность» и «экстремальность»? И как схватить в социологической оптике это специфическое отношение?

Когда у нас нет подходящих концептов, мы начинаем с образов и уже затем пытаемся выразить их в некоторой системе связных теоретических различий. Первый образ — город в период военных действий. «Города на войне» — очень сильная интуиция. Я пять лет ездил на Балканы с миссиями ОБСЕ; интервьюировал людей, которые пережили периоды осады, уличных боев и бомбежек. Для них города никогда не становятся вновь «рутинными». Каждый выход на улицу — это риск. Нужно принять во внимание огромное количество факторов (идти дворами, переходить улицу там, где деревья заслоняют вас от снайперов и т.д.), сделать массу вычислений и прикидок, чтобы просто купить хлеба. Это тотальное разрушение повседневности. И здесь «экстрим» связан не с «пределом человеческих возможностей», а с «шансами». Любой житель такого города — немного спортсмен-экстремал. Второй образ — город в период стихийного бедствия. Чрезвычайные ситуации требуют отказа от привычной механики городской жизни и коллективного создания новой повседневности. Нужно понять, зафиксировать специфику этого феномена (коллективной городской мобилизации), чтобы потом посмотреть — какие аспекты «чрезвычайного» города сохраняются и воспроизводятся в городе «повседневном». Третий образ — город подростков. Для того, кто вырос в 90-е годы на окраине провинциального города, эта интуиция не нуждается в расшифровке. Четвертый образ — практики экстремального освоения городского пространства. Тот же «руфинг». Когда вы смотрите видео молодых людей, висящих вниз головой на шпиле сталинской высотки, дух захватывает не только от их собственной «безбашенности», но и от того, что вы тысячу раз видели башню этого здания в городе, и ни разу — город с высоты этой башни. Монументальное строение — залог стабильности, воплощенная интуиция порядка. Но только пока вы не висите на нем вниз головой. «Руфинг» — это крайний случай. Еще совсем недавно человек, добирающийся из дома на работу на велосипеде по Каширскому шоссе, в Москве считался законченным экстремалом.

«Город как вызов» — одна из базовых метафор экстремального города. Другая: «Город на грани нервного срыва». Здесь нам потребуются уже иные ресурсы мышления — например, ранняя городская антропология (Г. Зиммель), для которой все города — суть машины психологической перегрузки, пространства стресса. Но мне первый ход нравится больше. Он позволяет увидеть изнанку городской повседневности, вернуть в исследования города интуицию «риска», «чрезвычайности», «неопределенности», «поломки», «шанса», «опасности» и «мобилизации».

Очень много говорят о том, как политика влияет на город и меньше — о том, как города влияют на политику. Грозит ли тотальная урбанизация какими-то радикальными изменениями в политической сфере? Не может ли случится так, что города заменят собой государства?

Стоит отличать «политику» и «государство». Исторически «политика» связана именно с «полисом», городом. Государства в нашем понимании возникнут куда позднее — в XV-XVI веке. Города — колыбель политики. И потому мы иногда посматриваем с опасением и надеждой на рост мегаполисов. Кажется закономерным, что рано или поздно матрешка «город — государство — надгосударственное образование» рассыплется и мы обнаружим себя гражданами суверенных городов. Лично мне такой сценарий представляется одним из возможных. Усиление надгосударственных образований (вроде ЕС) привело к ослаблению национальных государств, а вместе с ним — к укреплению региональных идентичностей (Шотландия и Каталония — лишь два таких примера). На следующем этапе о своей политической субъектности — в противовес государствам и регионам — заявят «мировые города».

Эта тема тесно связана с предыдущим вопросом — о рутине и «экстриме». Социологи получили возможность анализировать города как «пространства правил», как совокупность рутинных непроблематичных действий именно потому что города были исторически «деполитизированы». Политическое проявляется там, где есть открытое публичное противостояние. Политическое всегда на стороне экстремального, неповседневного. Это хорошо заметно в том, как Ханна Арендт и Ирвинг Гофман по-разному понимают городские общественные пространства. Для Гофмана общественное пространство определяется повседневными правилами поведения в нем (например, «правилом гражданского невнимания» — требованием игнорировать других людей в зоне непосредственной близости). Для него любое общественное пространство — аналог лифта или музея. Для Арендт общественные пространства — места политического столкновения. Вроде агоры в древнегреческом полисе. В них люди коммуницируют не «по правилам», а «по вопросам»; причем, по вопросам «общей судьбы».

По мере того, как политика исчезает на уровне государства (а идеология — это как раз один из способов нейтрализации политики, преодоления открытого противостояния «сторон», его растворения в мнимом единстве), она переходит либо на уровень выше — в противостояние государств, либо на уровень ниже, возвращается в города.

Модные сейчас общественные пространства, по вашему выражению — это сцена, подмостки. Их разнообразие очень условно, в нём по факту очень много пуризма и неприятия. Согласны ли вы с этим? Готовы ли современные города к настоящему разнообразию?

Неприятие — это вообще нормально. Вместо того, чтобы сразу убить того, кто от нас отличается, мы научились испытывать к нему хорошо скрываемую неприязнь. Чувство неприязни — одно из величайших завоеваний цивилизации. Причем, именно городской цивилизации. Современный город — ограниченное пространство, на котором вынуждены сосуществовать, сталкиваться и уживаться очень разные люди, принадлежащие очень разным группам и классам (если не сказать — племенам и видам). Это определение принадлежит чикагскому социологу Луису Уирту. Город у него чем-то напоминает бар из «Звездных войн». Здесь человек человеку антрополог. Выходя на улицу в мегаполисе, вы оказываетесь в окружении «иных». Но именно то, что нас не связывает ничего, кроме общего пространства обитания, и делает город городом. Миллион одинаковых и связанных друг с другом индивидов (направление, в котором эволюционирует Фейсбук), по Уирту, города не образуют. Это просто очень большое гетто. Именно поэтому общественные пространства выполняют столь важную функцию — функцию «точек сборки». Миру «Звездных войн» нужны бары, где подают и соляную кислоту, и односолодовый виски. Проблема с эволюцией общественных пространств (особенно в Москве) как раз в том и состоит, что в них подают преимущественно смузи и капучино. Они очень быстро превратились в оффлайновый Фейсбук — гетто для праздного класса.

Что создает общность жителей мегаполиса с многомиллионным населением? И создает ли её что-то?

Хороший вопрос. В нем стоит поставить акцент именно на слове «создает». Потому что никакой связи самой по себе между жителями мегаполиса нет. Города — суть воображаемые сообщества. В 1991-м году Бенедикт Андерсон проанализировал те механизмы воображения, которые позволяли в ХХ веке создавать новые пост-колониальные «нации». Среди них особую роль играли картография, перепись населения и открытие национальных музеев. Что создает город как воображаемое сообщество сегодня? Когда мы уже не можем говорить о городе, как о «пространстве общей судьбы»? У меня нет ответа на этот вопрос. Думаю, детальное скрупулезное исследование механизмов городского воображения еще ждет своего часа.

Есть ли у вас уверенность в том, что начавшийся в позапрошлом веке процесс урбанизации будет и дальше нарастать? Можем ли мы себе представить неожиданную ситуацию, стечение обстоятельств, когда он развернулся бы вспять?

Вспять — нет, вбок — да. Собственно, сейчас мы наблюдаем уже совсем другой процесс, нежели тот, который начался в позапрошлом веке. В конечном итоге, урбанизация — не просто массовое переселение людей в города, а переход к иной доминирующей форме социальной организации. Изначально он строится на исходном противопоставлении города и деревни. Еще в первой половине ХХ века эта оппозиция — не столько географическая, сколько экзистенциальная, имеющая прямое отношение к человеческому существованию. Деревня связывается с сообществом, землей, традицией, солидарностью, естественностью. Город — с прогрессом, техникой, разобщенностью, рационализацией, искусственностью. К концу ХХ века такая оппозиция перестает быть для города, чем-то, что определяет его «извне». Все, что было антонимом города стало его частью. И сегодня мы уже не можем с уверенностью сказать, что «деревня» противостоит «городу». Зато теперь мы видим новое противостояние: между нормальными городами и мегаполисами, которые больше не определяются своими пространственными границами или точками аллокации ресурсов. Мы называем их «мировыми городами», «глобальными городами» и т.д., но это не совсем точно. У Нью-Йорка куда меньше общего с Красногорском, чем у Красногорска — с окружающими его деревнями. И дело здесь не в масштабе, а в том, какое место город занимает в пространстве отношений с другими субъектами-в-пространстве. В социальной топологии такие города называются «мета-городами».

Вы сказали, что сейчас актуально противостояние не города и деревни, а обычного города и мета-города. Вы говорите, что различие между ними в том, как выстраиваются отношения с внешним миром, но как будет ощущаться эта разница для жителей изнутри? И к какому типу города вы бы отнесли Петербург?

Я не говорю о «внешнем мире». Сама граница «внутреннего» и «внешнего» для мета-города — условна. К нему неприменима идея города как аквариума, в котором есть инфраструктура, чахлая растительность и некоторая популяция живых организмов, обитающих среди всего вышеперечисленного. Для социальной топологии город — это совокупность отношений между живыми и неживыми объектами. Некоторые отношения более устойчивы, некоторые — менее. Какие-то локализованы в «городской черте», какие-то — за ее пределами.

Москва — это мета-город. Топологически она не находится там, где находится физически. Отношения, которые делают Москву Москвой, связывают объекты, удаленные друг от друга на тысячи километров. Домодедово, Шереметьево и Внуково определяют Москву больше, чем Красная площадь или Москва-река. Устойчивые отношения, которые придают городу идентичность (Джон Ло, создатель социальной топологии, назвал бы их «онтологическим ядром города»), почти никак не зависят от идентичности самих горожан. Завтра отсюда уедет половина населения и приедет в два раза больше — но Москва останется Москвой. (Собственно, никто не знает, сколько человек живет в этом городе: по разным оценкам от 12 до 20 миллионов.) Кого-то может удивить зрелище двадцати человек, синхронно приезжающих в круглосуточный спортзал к 4 часам утра. Но у половины из них в 7.00 уже скайп-конференция с Гонконгом или Австралией, а вторая половина только что окончила рабочий день. Если завтра в историческом центре Москвы построят десяток Охта-центров, половина наших респондентов этого не заметят, а вторая половина просто недоуменно пожмут плечами. Отличительная черта мета-города, города-потока — изменчивость. Он должен постоянно меняться («смещаться в пространстве отношений»), чтобы оставаться собой.

Питер — это нормальный город. То, что делает Питер Питером находится куда больше в нем, чем за его пределами. Идентичность его жителей — существенная часть его собственной идентичности. Формирующие его отношения более устойчивы и локальны. Здесь пока не чувствуется того, что Хайдеггер бы назвал «антиутопией недалекого мира» — мира, в котором от вас ничто по-настоящему не удалено, но ничто по-настоящему и не близко.

Впрочем... Все может измениться.

***

Виктор Вахштайн примет участие во II Международном форуме пространственного развития. 27 сентября (10:00–11:15) он выступит модератором дискуссии «Городская среда обитания. Новаторы экстремального» на Новой сцене Александринского театра.

Заглавное фото © Антон Малышев / inde.io

РАССЫЛКА arch:speech